Глухариный мёд

Белорусский июль 1942 года вызрел тяжёлый и душный, будто само небо придавило землю пыльным войлочным одеялом. В глухой деревне Глухари, затерянной в сосновых борах и гиблых трясинах, время текло не по часам, а по солнцу и по гуду пчёл.
Старый пасечник Ефрем — сухой, как прошлогодняя щепа, но всё ещё крепкий в кости — сидел на замшелом валуне возле крайней борти и слушал лес. Лес дышал тревожно. Где-то за болотами, у райцентра, вторую неделю ухало и грохотало так, что стёкла в избах сами собой выпадали из рам, а собаки забивались под крыльцо и выли по-щенячьи, хотя были матёрыми волкодавами.
Ефрем снял войлочную шляпу, протёр лоб рукавом выцветшей косоворотки и подумал о том, что война забралась уже и сюда — в такие дебри, куда раньше только волки да контрабандисты хаживали. Соседний хутор Заречное сгорел дотла ещё в июне. Староста Хомич пропал без вести, а его молодая жена Алеся ходит теперь сама не своя, смотрит на всех волчьими глазами и молчит. Говорят, видели в лесу чужих людей с автоматами.
Дед перекрестился мысленно и полез в малинник — там, в низине, стояли ещё три колоды, старые, дуплистые, но пчела их любила. Он раздвинул колючие плети, шагнул в густую зелень — и замер.
В траве, сминая папоротник и молодую крапиву, лежал человек.
Это был мальчишка, почти юноша. Лет двадцати двух от силы. Кожаный шлем пилота сдвинут набок, из-под него выглядывали спутанные светлые волосы, слипшиеся от крови и пота. Лицо — вернее то, что от него осталось — было покрыто багровыми ожогами, рассечено ссадинами. Плечо, правое, было вывернуто неестественно, гимнастёрка пропиталась бурой влагой, а на груди, в нагрудном кармане, тускло блестел компас с треснувшим стеклом.
Лётчик. Советский лётчик. «Ястребок», — почему-то ласково подумал Ефрем, хотя самолётов живьём не видел, только слышал, как они с воем падают за лесом.
Он опустился на колени, приложил дрожащую ладонь к шее парня. Жила билась. Тоненько, как птенец в скорлупе, но билась.
— Эх, сынок, — выдохнул Ефрем. — Куда ж тебя угораздило? Прямо в борть мою, выходит, упал… Медовый ты мой…
Решение пришло сразу. Ефрем не был ни героем, ни подпольщиком. Он был просто стариком, который знал лес как свои морщины на ладони, и который не мог оставить человека помирать в крапиве. Особенно того, кто дрался там, в небе.
Глава 2. Омшаник на болоте
До войны Ефрем держал пасеку в сорок ульев и считался в округе человеком зажиточным, за что его недолюбливали. Был у него и тайник — старый омшаник, зимовник для пчёл, вырытый на сухом островке посреди Кривого болота. Место гиблое: трясина дышала и чавкала, мох пружинил под ногами, а в воздухе плясали болотные огни. Чужой туда не совался — засосёт с головой. А Ефрем с малых лет знал тропку: три шага по бревну, потом налево к кривой берёзе, а там по кочкам, где под водой нащупываешь ногой крепкую корягу.
Туда он и перетащил лётчика. Тащил три версты, обливаясь потом. Парень то приходил в себя и стонал сквозь зубы, то вновь проваливался в чёрное беспамятство. В омшанике было сухо, пахло воском и старым дымом. Ефрем уложил раненого на лапник, прикрыл овчинным тулупом и зажёг маленькую керосиновую лампу, прилепив её к земляной стене.
— Ничего, ничего, — бормотал он, промывая раны отваром календулы и ромашки. — Терпи, казак. Пчёлы мои не жалят, и ты выдюжишь.
Вправить плечо он смог только с третьей попытки. Лётчик дёрнулся, закричал глухо, по-звериному, и открыл глаза. Глаза были синие, как апрельское небо, и в них плескалась такая мука, что у Ефрема заныло в груди.
— Тихо, тихо, свои, — зашептал старик. — Ты у деда Ефрема. В Глухарях. Слышишь? Пчёл моих слышишь?
Лётчик облизал разбитые губы и прохрипел одними связками:
— Карта… в планшете… координаты… нужно нашим…
— Будет, сынок. Всё будет. А пока молчи и сил набирайся.
Глава 3. Микола чует добычу
Беда пришла через два дня. Микола Рыжий — бывший односельчанин, а ныне полицай с белой повязкой на рукаве — объявился на хуторе верхом на гнедом жеребце, отобранном у расстрелянного председателя колхоза. Он спешился у плетня, с хрустом размял плечи и ухмыльнулся, глядя на Ефрема.
— Здорово ночевал, дед. Что нос воротишь? Аль не рад гостю?
Ефрем стоял на пороге, заслоняя собой дверь избы, и молчал. Между ними, ещё с довоенных лет, лежала чёрная кошка. Два года подряд Микола самовольно косил заливной луг у речки, который испокон веков был ефремовским. Дед тогда выиграл суд, и Миколу оштрафовали. Тот затаил злобу — такую, что даже на гулянках обходил пасечника стороной, цедя ругательства. Теперь же, при новой власти, Микола стал большой шишкой и своего не упускал.
— Ты вот что, дед, — полицай сплюнул подсолнечную шелуху прямо в палисадник. — По лесам не шастай. Тут летуна сбитого ищут. Может, и не живой он уже, но приказ есть — найти и представить. А ежели кто укрывает… сам понимаешь. Сожгу пасеку к чертям собачьим. И тебя вместе с ней.
Сказал и уехал, только пыль столбом. А Ефрем почувствовал, как внутри всё сжалось в холодный ком. Микола не просто так приезжал. Он что-то пронюхал. Может, след на тропе увидел, может, Алеся-старостиха проболталась ненароком, когда в бреду ходила. А может, и просто чуял, как хищник чует затравленную дичь.
Глава 4. Молочный взяток
С этого дня началась игра в прятки со смертью. Девятилетний внук Ефрема, Савка, мальчишка юркий, как вьюн, и молчаливый, как камень, стал главным помощником. Мать его, сноха Ефрема, умерла ещё в сороковом, а отец ушёл на фронт в первые дни войны и пропал без вести. Так и жили вдвоём — старый да малый.
Они придумали хитрость. У Ефрема были запасные ульи — пустые домики, которые он иногда перевозил на тележке, якобы для роения. В них-то и прятали хлеб, молоко, перевязанные чистой тряпицей, бинты из старого ситца и горшочки с мёдом для больного. Тележка скрипела, колёса подпрыгивали на корнях, но никто не мог заподозрить дурного: пасечник едет за взятком, дело обычное.
Лётчик поправлялся плохо. Жар то отпускал его, то наваливался с новой силой, бросая в озноб. Однажды ночью, в полубреду, он назвал своё имя — Алексей, Лёха, и что-то про эскадрилью, про подбитый бомбардировщик и товарища, который не успел выпрыгнуть. Савка сидел рядом, слушал, и его детское сердце сжималось от недетской тоски.
— Дед, а он выживет? — спрашивал Савка, выбирая из лётчиковых волос запёкшуюся грязь.
— Должен, — отвечал Ефрем. — За ним, Савушка, не только мы. За ним сама земля наша держится. Пока такие, как он, с неба падают и жить хотят, ничего у них, у чужих, не выйдет.
Савка тогда не понимал, про каких «чужих» говорит дед. Он знал только, что по ночам в лес лучше не ходить, а в деревне стало тихо и страшно, как перед грозой.
Глава 5. Весть о карателях
Гроза пришла в четверг. Прибежала Алеся-старостиха. Та самая, что ходила молчаливая и смотрела волком. Оказалось, не волком она смотрела, а с болью, спрятанной на самое дно. Запыхавшись, простоволосая, она ворвалась во двор и схватила Ефрема за рукав.
— Дядька Ефрем! Уезжают они! Из района отряд вышел! Двадцать человек! С Миколой во главе! Хутора прочёсывать будут, от Глухарей до Лысой горы! На рассвете здесь будут!
Ефрем побледнел. В глазах полыхнуло. Двадцать карателей… это не просто облава. Это зачистка. Сожгут всё. И омшаник найдут, если хорошо искать будут. У лётчика только-только спала температура, он начал вставать, но бежать через болото ещё не мог.
— Спасибо тебе, дочка, — только и сказал он Алесе. — Беги домой и никому ни слова. Спаси Бог.
Ночью Ефрем не спал. Он сидел на лавке, перебирал чётки из душистого воска и думал. Думал о своей жизни, о пчёлах, о сыне, что пропал под Киевом, о внуке, который останется один. Потом встал, зажёг свечу и подошёл к красному углу. Там, под выцветшей иконой Спаса, лежала старая медогонка, восковые свечи и пучки сушёных трав.
— Прости меня, Господи, если что не так, — прошептал он.
После этого разбудил Савку. Внук проснулся мгновенно, словно и не спал, только ждал.
— Одевайся. Быстро. Бери узелок — там лепёшки, сало и чистая вода. И слушай меня, Савка, как никогда не слушал. Пойдёшь с лётчиком через трясину. Тропу знаешь?
— Знаю, — шёпотом ответил мальчик.
— Веди его к партизанам. К Лысой горе, там дозор. Скажешь: Ефремовы пчёлы прислали. Они поймут. И не оглядывайся, что бы ни услышал. Слышишь? Не смей оглядываться!
Савка хотел заплакать, но сдержался. Он только прижался к деду на мгновение, вдохнул запах воска и дыма, и выскользнул за дверь, в сырую предрассветную мглу.
Глава 6. Живая туча
Ефрем остался один. Он вышел во двор, где чёрными пирамидами темнели ульи. Небо на востоке уже наливалось свинцовой синевой. Где-то далеко, за лесом, рычал мотор — это каратели выезжали на последний перед Глухарями просёлок.
Дед не торопясь надел чистую рубаху. Сверху накинул пчеловодную сетку, тщательно заправив её края под ворот. Шею обмотал старой дерюгой, руки сунул в холщовые рукавицы. Затем подошёл к ульям. Пчела уже просыпалась. От летков тянуло сладким, терпким духом — семьи набирали силу для утреннего облёта.
— Ну, родные, — прошептал Ефрем, и голос его дрогнул. — Не посрамите хозяина. Чужих почуяли? То-то.
Он выбрал пять самых сильных семей. Пять огромных колод, в которых гудела жизнь. Одну за другой он опрокинул их, срывая крышки. Ульи упали, как подкошенные домики, и в серый рассветный воздух взметнулась тугая, кипящая, золотая река.
Пчёлы взревели. Это был не тот ровный, мирный гул, к которому привык деревенский люд. Это был басовитый, нарастающий, вибрирующий звук — будто сама земля расступилась, и из неё вырвался древний гнев. Десятитысячная туча заклубилась над пасекой, застилая бледный диск солнца, превращая день в зыбкий, живой, переливающийся сумрак.
В этот момент на околицу деревни, ломая кусты, выкатился грузовик.
Глава 7. Медовое месиво
Каратели высыпали из кузова, как чёрные горошины. Каски, шинели, закатанные рукава, блеск штыков. Впереди, выпятив грудь, шагал Микола. У него в руках был жестяной мегафон, и он, давясь от собственной важности, прокричал:
— Ефрем! Выходи с поднятыми руками! Деревня окружена! Сопротивление бесполезно!
Ответом ему было только гудение. Ровное, тяжёлое, оно плыло над землёй, и полицай вдруг осёкся. Он увидел деда. Тот стоял на пригорке, возле опрокинутых колод, и даже не шевелился. Над ним, вокруг него, клубилась чёрно-золотая туча, и в этом зрелище было что-то такое неправильное, такое жуткое, что у Миколы пересохло в горле.
— Огонь! — заорал он, сам не понимая, что делает.
Но пчёлы уже падали с неба. Они налетели живым одеялом — плотным, удушливым, неотвратимым. Воздух превратился в кипящее месиво. Пчёлы забивались в голенища сапог, под ремни, за шивороты шинелей, под стальные каски, в рукава, в уши, в нос. Они ползли сплошным ковром, застилая глаза, и мир для карателей превратился в бесконечное, зудящее, огненное безумие.
Люди орали, бросали оружие, срывали с себя гимнастёрки. Кто-то бежал в сторону леса, но падал, споткнувшись о кочку, и его тут же накрывала новая волна. Кто-то палил в воздух из винтовки, надеясь разогнать рой выстрелами, но пули уходили в молоко, а пчёлы становились только злее. Паника, хлынувшая на отряд, была страшнее любого пулемётного огня — она сметала дисциплину, превращая двадцать вооружённых мужчин в стадо обезумевших от боли и страха животных.
Микола, ослеплённый, с распухшим глазом, вертелся волчком, отмахиваясь прикладом, но пчёлы набивались даже в ствол его карабина.
Глава 8. Шаг в бессмертие
А Ефрем пошёл.
Он шагнул прямо в гудящее облако. Прикрыл лицо рваной марлей, оставив лишь узкую щель для глаз, и двинулся вперёд, в самую сердцевину этой круговерти. И произошло чудо. Пчёлы, узнав хозяина, расступились. Они образовали вокруг него живой коридор — на полшага, не больше — а затем снова сомкнулись за спиной, но на плечи и спину старика они не падали с жалом, а садились мягко, трепеща крылышками.
Они облепляли его. Тысячи и тысячи маленьких жизней. Они покрыли его плечи, спину, голову, так что фигура пасечника стала похожа на ожившую гору золотистого меха. Они не жалили его. Они пели. Их песня была протяжной, низкой и торжественной — так поёт ветер в зимних трубах, так плачет скрипка.
Микола, почти ничего не видя заплывшими от укусов глазами, разглядел вдруг это шевелящееся золотое пятно. Он понял: там, в центре роя, — Ефрем. Ненависть, древняя, как эти болота, плеснула в сердце полицая. Превозмогая боль, он вскинул карабин, поймал мутным прицелом золотой силуэт и нажал на спусковой крючок.
Грохнул выстрел. Второй. Третий. Пули прошили живое облако насквозь. Но они утонули в толще пчелиных тел, будто упали в воду. Войлок, дерюга, слой из десятков тысяч насекомых — они приняли свинец на себя, и пули, потеряв убойную силу, лишь мягко толкнули старика в грудь.
А затем произошло то, что заставило Миколу закричать от ужаса. Там, где только что стояла фигура пасечника, взметнулся единый, сплошной золотой смерч. Он взмыл в небо, как протуберанец, как столп света, и стремительным потоком рванул над кустами, над макушками сосен — туда, где шумело Кривое болото, унося с собой маленького Савку и раненого лётчика.
На земле остались только истоптанная трава да перевёрнутые ульи. И тишина. Оглушительная, звенящая тишина.
Глава 9. Поющее облако
Савка услышал выстрелы, когда они с Алексеем были уже на середине трясины. Лётчик, бледный как полотно, шатался, опираясь на плечо мальчика. Мальчик вздрогнул всем телом. Ему хотелось закричать, броситься обратно, но он вспомнил наказ деда: «Не смей оглядываться, что бы ни услышал».
И он не оглянулся. Он только стиснул зубы до скрежета и шагнул с кочки на кочку, уводя лётчика за собой. Вода чавкала под ногами, плакун-трава цеплялась за штанины, но тропа держала. Держала своих.
Уже на подходе к Лысой горе, когда из-за деревьев показался шалаш партизанского дозора, Савка всё-таки остановился. Он больше не мог терпеть. Он обернулся.
Над чёрными пиками елей, над сизым мхом и зеркальной гладью болота, в просвете между облаками, плыло оно.
Переливчатое, пронизанное утренним солнцем, золотое облако. Оно было огромным и одновременно лёгким, как дыхание. Оно не клубилось грозно, не жалило — оно звенело. Ровно, торжественно и печально, словно далёкий хор, поющий за упокой и за здравие одновременно.
Облако текло над соснами, не таяло, не исчезало. Оно висело в небе, как вечный страж, и лучи солнца пробивались сквозь него, рисуя на земле дрожащие, живые тени.
Савка стоял и смотрел, не в силах оторвать взгляд. Слёзы текли по его щекам, но он не вытирал их. Он вдруг понял — понял сердцем, а не умом, — что дед не умер. Не мог умереть. Просто теперь он будет жить иначе. Следить за внуком с высоты, жужжать в полдень над цветущей липой, прилетать первым к зацветающему вереску.
— Деда Ефрем, — прошептал Савка. — Прощай, деда.
Алексей, лётчик, стоял рядом, придерживая раненое плечо, и тоже смотрел в небо. По его обожжённому лицу тоже катилась одинокая слеза.
— Он спас нас, — тихо сказал он. — Я даже имени его не знал.
— Знали, дядька Лёша, — ответил Савка. — Это Глухариный мёд. Наш мёд. Он теперь всегда здесь будет.
Эпилог. Медовый Спас
Партизаны вышли на связь с Большой землёй. Координаты, что сохранились в планшете Алексея, помогли нашим войскам нанести точный удар по укрепрайону, который считался неприступным. Лётчик после госпиталя вернулся в строй и прошёл всю войну. Он всегда возил с собой в нагрудном кармане маленький пузырёк с густым, золотистым, пахнущим разнотравьем и болотным дымом мёдом — Савка отдал на прощание.
Савка вырос. Стал лесником, как и дед, и всю жизнь разводил пчёл. Он никогда не носил защитной сетки. Говорили, что пчёлы его не жалят, а садятся на плечи и поют ту самую, старую песню.
А над Кривым болотом каждое лето, в пору цветения липы, можно увидеть странное марево. Оно звенит, переливается на солнце и медленно плывёт против ветра, от сосны к сосне. Местные говорят, что это Ефрем обходит свои владения. И пока плывёт это облако, пока гудит над землёй пчелиная стража, — в Глухарях всегда будет тишина, покой и много-много мёда. Мёда, замешанного на любви, на памяти и на том самом огне, что горит в людях, даже когда кажется, что всё уже погасло.





